Вот те данные, которые, по нашему мнению, легли в основу «Войны и мира». Первое упоминание о работе над «Войной и миром» мы встречаем в дневнике Софьи Андреевны:
«28 октября 1863 г… Где он? История 12-го года, бывало, все рассказывал – теперь недостойна».
В конце 64-го года в письмах Л. Н-ча появляются уже сообщения о том, что работа идет. Так, 17-го ноября 1864 года он пишет Фету:
«Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно. Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты того поля, на котором я принужден сеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний для того, чтобы выбрать из них 1/1000000 – ужасно трудно, и этим я занят».
Вскоре затем он писал еще:
«Я довольно много написал нынешнюю осень своего романа. Ars longa, vita brevis, – думаю я всякий день. Коли можно бы было успеть 1/100 долю исполнить того, что понимаешь, но выходит только 1/1000000 часть. Все-таки это сознание, что могу, составляет счастье нашего брата. Вы знаете это чувство. Я нынешний год с особенной силой его испытываю».
Писание «Войны и мира» было прервано самым неожиданным трагическим образом. В сентябре 1864 года со Львом Николаевичем на охоте произошел случай, едва не стоивший ему жизни. Вот как сообщает об этом несчастье гр. С. А. своей сестре:
1-го октября 1864 года.
«…Лева поехал в ненавистные тебе Телятники с борзыми и на Машке, которая давно уже стояла. Вдруг выскочил русак. Лева кричит: «ату его!» – и пускается во весь дух его травить. Машка, непривычная к охоте, ужасно быстрая в скаку, натыкается на очень узкую, но глубокую рытвину, перепрыгнуть не в состоянии, спотыкается и падает. Лева падает с нее, ушибается, и рука его вывихнулась. Конечно, лошадь убежала, а Лева почти без памяти, с ужасной болью в руке, остается на месте. Кое-как собрался он с силами, встал и поплелся; до шоссе было с версту; как он дошел, одному богу известно; говорит, что ему все казалось очень давно. Что «когда-то» он ехал, «когда-то давно» травил зайца, и точно как будто давно-давно он упал. В таком состоянии дошел до шоссе, там и лег. Ехали мужики, он кричал, они не обратили внимания, наконец, пешеход остановил телегу, мужики его подняли, положили и привезли не домой, а он велел на деревню, в избу, чтобы не испугать меня. А я, между тем, сижу с Сережей и мамашей и ворчу, что никто не едет к обеду. Вдруг Машенька является, закутанная и со странным лицом. Они переглядываются и начинают меня приготовлять, и как надо быть рассудительной, не пугаться… Я кричу: «что с Левой, говорите скорей!» Мне говорят, что он в избе; я бегу туда и вижу его раздетым, в страшных страданиях, стонет, и руку держит мужик, баба-старуха растирает. Агафья Михайловна делает чай, и тетенька там, и дети кричат. Послали за Шмигеро, он 8 раз принимался ломать руку, т. е. править, ничего не сделал, а только измучил Леву. Мама одна все время присутствовала. Он провел страшную ночь, я его не покидала ни минуты, и на другой день приехал ловкий молодой доктор Преображенский, который с хлороформом отлично вправил ему руку».
Дополняем описание этого случая по воспоминаниям его слуги Сергея Петровича Арбузова:
«Графа тем временем перевезли с деревни в свой дом. В доме никто не спал. Доктор разделся, прошел наверх в кабинет, куда я подал и лекарства. Софья Андреевна сейчас же послала меня за двумя работниками, чтобы держать графа, когда доктор будет праветь руку. Я позвал работников Семена и Владимира, которых граф очень любил; по приказанию графини они были введены в кабинет и по указанию доктора стали сзади графа. Доктор дал что-то понюхать, и Лев Николаевич заснул, а доктор начал править руку.
Но граф скоро очнулся и сказал:
– Не стыдно ли вам так со мной поступать?
Тогда доктор дал графу понюхать еще больше, и граф так лишился сознания, что доктор даже испугался. Работники тянули руку по указаниям доктора, а сам он только правил плечо. Граф все не приходил в себя, так что доктор поспешил положить ему на голову холодный компресс, после чего Лев Николаевич очнулся.
– Как вы себя чувствуете? – спросил доктор.
– Чувствую очень хорошо.
Все время старая няня, Агафья Михайловна, которую очень любят и граф, и графиня, не отходила от них и утешала их:
– Вы, матушка Софья Андреевна, не очень огорчайтесь; с живым человеком все может случиться. Бог даст, все пройдет.
В это время приехал другой доктор, Кнерцер, за которым посылали. Оба доктора о чем-то между собой поговорили и решили, что рука вправлена хорошо, но только графу шесть недель придется пролежать в постели. Доктора после обеда уехали в Тулу.
Добрая няня Агафья Михайловна все шесть недель не отходила от графа и тут же спала, сидя в кресле. После шести недель граф попробовал выстрелить, чтобы удостовериться, укрепилась ли рука или нет, но тотчас же после выстрела почувствовал ужасную боль. Граф тотчас же послал письмо в Москву своему тестю, придворному доктору, Андрею Астафьевичу Берс; тот немедленно ответил, чтобы граф приезжал в Москву больше чем на месяц, так как ему надо делать ванны, растирать руку и снова ее поправлять».
Приехав в Москву, Л. Н-ч остановился у родных своей жены и стал советоваться с московскими знаменитостями о том, что делать ему с худо вправленной рукой, которой он не мог как следует владеть и при движении которой чувствовал сильную боль.
Советы докторов были разнообразны, и это разноречие усиливало нерешительность Л. Н-ча делать трудную операцию.
Одни советовали переправить, руку; другие советовали лечить массажем. Одни обнадеживали, что операция легкая, и обещали полное выздоровление; другие, наоборот, предупреждали, что операция трудна, что рука может остаться одна короче другой и что на полное владение нет никакой надежды. В этой нерешительности Л. Н-ч провел целую неделю. Это была первая продолжительная отлучка Л. Н-ча от своей молодой семьи, конечно, вызвавшая немало огорчений и в то же время послужившая поводом обмена самыми дружескими письмами. Вот некоторые из них, наиболее характерные и рисующие отношения молодых супругов:
25-го ноября 1864 г.
«Расстались-таки мы с тобой, – пишет Софья Андреевна, – пришлось и горя испытать, не все же радоваться. А это настоящее горе, серьезное, которое тоже надо уметь перенести. Как-то вы все там поживаете? Хорошо ли тебе? Ты обо мне не думай, ты все делай, что тебе весело. В клуб езди и к знакомым, к кому хочешь, я теперь насчет всего так покойна, так счастлива тобой и так в тебе уверена, что ничего в мире не боюсь. Это я тебе говорю искренно, и самой приятно в себе это чувствовать. У нас все по-старому, без малейших перемен. Я все сижу внизу, тут мое царство, мои дети, мои занятия и жизнь. Когда приду наверх, мне кажется, что я пришла в гости. Сережа, когда я приду, встает, без меня шутит и врет, а при мне все церемонии и натянутость, хотя он и любезен, и хорош со мной. Чувствуется мне, что я им всем чужая: странно, чужая твоим родным, что все они любят и дороги друг другу, а на меня смотрят снисходительно и ласково, как на воспитанницу в доме. Все очень добры, участие большое принимают во мне, но все это как-то не то. Без тебя я тут не при чем, – такие уж у меня дикие мысли; при тебе я чувствую себя царицей, без тебя – лишней. Все, кто меня любят, теперь в Кремле, и я постоянно с вами живу, вся моя жизнь – исключая детей – вся там. Тетенька самая родственная и самая добрая. Она никогда не меняется, все та же».